Сколько лет, сколько зим...
Только лета и зимы.
Здесь не выстоять им,
Обреченным, гонимым.
И помимо зимы,
Мимо лета, сквозь осень
Мимолетные Мы
Свои весны уносим.
... Уже уходила весна.
Ее веселые и легкие, как солнечные зайчики глаза были в то же время и тихими тайными - такими они казались каждый раз, когда наступала тень. Чередования тени и света, как "здравствуй" и "прощай", отражались на ее детском лице, словно бы немножко отдельном от остального ее существа, словно... И вот она шла, держа его за руку, как-то неуверенно и робко ступая по тонкой тропинке, - а улыбка ее просто летела вровень с ним, у самого лица, летела рядом... Наверное, поэтому он вовсе не казался себе таким уж высоким и взрослым в сравнении с нею, с этой рыженькой вешней девчонкой, встреченной только что, наугад.
Видел ли он ее прежде? - он не был уверен; но ему казалось что видел. И теперь он не просто любовался ею, а словно бы припоминал... Он и раньше пытался иногда вспомнить что-то такое же неуловимое, близкое - но каждый раз ему чего-нибудь недоставало: может, как раз этого запаха мандаринки и моря для ее ветреных янтарных волос?
Сколько ей могло быть лет - он не хотел ни гадать об этом, ни спрашивать. Он видел, что она совсем ребенок, почти еще даже не подросток, а просто - росток, рыжик, веснушка... И ему было довольно ее тоненьких пальцев, словно проросших в его ладони. Согревая их, он подумал, что если вот так же держать и беречь их в тепле и тайне, долго-долго, - тогда непременно на кончике каждого пальца появится почка, а из каждой почки - новая ладошка, как на маленькой ветке клена в свободной ее руке.
Эту веточку она сломила как раз в ту минуту, когда он увидел... увидел ее и остановился - словно бы просто так, просто от избытка времени и тепла остановился поодаль и глядел на нее, и думал как будто от ее лица: " подойдет он или нет?" Встретив исподволь его взгляд, она смутилась, словно совсем случайно, понарошку, совсем без всякой причины оказалась она здесь и сейчас в этом парке, этой весною, на одной тропинке с ним... Хотела ли она оправдаться? - в своих ли, в его ли глазах? - но она запрокинула голову, потом подняла ладони, как будто за благословением - словно чьи-нибудь старшие руки встречали ее там средь листвы... И она сломила себе веточку клена, юную, маленькую, с тремя темно-алыми младенческими ладошками, еще пушистыми, еще завтрашними, протянутыми навстречу...
И тогда он подошел.
Он уже не смог не подойти. Он подошел - и ничего не сказал, просто они пошли рядом.
Когда это было?
Полчаса, час назад?
Они шли по тропинкам парка, и ни о чем не говорили, и не думали о временах. Просто это было впервые для них обоих. Просто они узнали друг друга.
Просто - была весна.
* * *
Когда они прошли весь парк насквозь, еще ничто не изменилось.
Был все тот же день, все то же солнце, которое впервые увидело их вместе. Тот же ветерок, как ручной, кружился рядом с ними, и тоже ручное, как чья-то оброненная рукавичка, на дне неба лежало облако...
Прямо под ним, возле низенькой одинокой скамейки они остановились, почему-то не решаясь присесть. Скамейка была какая-то сама-своя, какой-то не прирученной породы, словно выросла здесь по собственному нраву, без роду, без имени, вот только нынешней весной...
Как будто уже свои, он все сжимал ей пальцы, не отпуская.
"Скажи... Ты придешь еще?"
Она кивнула легонько: "Конечно".
"Завтра?..."
"Нет".
"В следующее воскресенье?"
"Знаете... Я сегодня уезжаю"...
Как через сон слышался ее голос, звонкий и медленный, мальчишеский - и сразу женский.
"...С завтрашнего дня ведь уже лето. Я обычно возвращаюсь в конце каникул... А теперь пораньше, наверное, вернусь".
"Через месяц?"
"Через два".
Она улыбнулась как-то отдаленно, неясно, словно бы два месяца спустя.
"Значит, первого августа?"
"Да".
"Здесь, у скамейки?"
Вдруг ему показалось, что ей здесь холодно, словно в сумерках, в конце лета. Но она улыбнулась снова, теперь уже близко-близко, сегодня... И, прежде чем он отпустил ее руку, она протянула ему свою веточку - целых три ладошки взамен одной.
"Вот... Пусть она будет ваша".
"Но... пожалуйста, зови меня на "ты"!
"Хорошо. Пусть будет твоя... Только не оглядывайся, ладно?"
Я люблю тебя всюду -
Сквозь молчанье и звук.
Сквозь обиду, остуду,
Через тысячу мук.
Через годы и вежды
Мне сквозит неземной
Потаенной надежды
Отголосок родной.
...Лето подходило к концу.
Уже давал знать о себе август; уже ежевечерне он приходил к июлю в гости и приносил с собою тихую прохладу и нежность сумерек. Тихое и густое, как воздух близкой осени, шло время. И почти каждый вечер, как мед, тянулся долго и сладостно, а к утру хотелось пить...
И почти каждый вечер, а по воскресеньям - с утра, как тогда, приходил в глубину парка юноша, высокий и странный, с темно-золотыми волосами и молчаливым взглядом, с мягкой улыбкой в душе.
Если он встречался невзначай кому-нибудь из редких прохожих - он не глядел им в глаза, и они его словно не замечали, но, уже разминувшись с ним, непременно оглядывались с безотчетным чувством и потери, и нежности... Его уходящие шаги были точны и бережны, и он казался бы совсем взрослым, если б не большие неприкаянные ладони, как бы отдельные от него. А каким было его лицо - оставалось лишь гадать ему вслед... Он не оглядывался никогда.
У него была одна всегдашняя дорога, с той самой, "своей" скамейкой в конце пути. Хотя Своей он еще даже про себя не осмеливался ее назвать - он так и не приручил ее... Она всегда пустовала, она была дикаркой, ей Богу - или только казалось? - только казалась всем остальным, чужим и прохожим; и потому никто из них не оставался здесь. Он один знал наверное, что она - Существо, существует... И он прикасался частенько к ее шершавому теплому дереву, он понимал ее, он научился ее слышать, - он узнавал ее во сне... но даже во сне он не мог здесь решиться присесть. Он сможет сидеть здесь - он знал - только около, вместе, только Подле. И тогда у скамейки будет живое имя: Наша; а рядом будет жить маленький тезка, деревце по имени Наш, родом из кленов, тот самый...
Он дал корни дома, в старом кувшине из-под молока - и вот теперь он тут, сбереженный, желанный. Он тут уже вторую неделю и, хотя деревья высаживать в летнюю землю не принято - он принялся без всяких правил, взял и принялся жить. И живет... И выглядит доверчиво-несмышленным, как только что проснувшийся ребенок - должно быть, удивляется сам, что уже успел подрасти? И не зная, что впереди, все же хочет расти еще, успеть и дождаться... а если дождется - будет жить всегда.
Так загадал он - август, бродяга, неслучайный и твой.
"Твой" - он звал себя так тихонько, когда про себя, про нее, про нас говорил, закрыв глаза, сам с собою. Твой - он безымянен теперь, ведь она его имени не спросила. И он не знал ее имени... И он не хотел иметь свое имя, пока не узнает ее. Он не хотел, чтобы его звали, потому что сам звал ее одну.
* * *
... Как он любил вспоминать о ней здесь, в глубине и тайне парка, где, кажется, каждый стебелек старался быть на нее похожим и знал ее, каждый лист... У листьев были лица - летящие, как у нее: доверчивые и трепетные на тонких детских шейках; а голоса их были тихими и взрослыми - там, ближе к небу, на ветру... Он слушал ее ветер, он вслушивался в разговоры ее тайных веток и трав: он хотел увериться... Он хотел увидеть ее, узнать о ней, он хотел узнавать ее - всегда.
Вот она идет...
Вот ее тоненькие плечи... и летучие светлые волосы... и светлые, на темной аллее, следы.
...Почему-то он всегда представлял ее со спины, как если бы она уходила. Каждый раз он хотел окликнуть ее - и каждый раз забывал ее имя, и пытался вспомнить, обязательно вспомнить, ему казалось - он знает... А она уходила все дальше, пока не становилась маленькой, как в детстве, и уже не могла бы его услышать, какое бы имя он ни назвал. Ему делалось страшно за нее - вдруг она уже не вырастет больше... не появится на свет? Тогда он закрывал глаза, крепко-крепко, и просил ее оглянуться - она словно бы замедляла шаг, словно бы колебалась... Или это был только ветер? И, тронутые ветром, волосы закрывали ей лицо, которое он ждал и помнил, но не умел вернуть.
Невольно он шел все быстрее - он не хотел признать расставание, не верил срокам. Он представлял что встречает ее загодя, он задыхался, как от бега, пытаясь обогнать ее... Не переводя дыхания, он представлял ее взрослой, равной себе, спустя годы, далеко-далеко впереди. Без страха, все с тою же нежностью - лишь бы взглянуть в лицо - он предугадывал ее с другой стороны жизни, встречал и ждал ее там... Он был близорук и до боли щурил глаза. Но видел только - все те же слабые плечи, тоненькую ее шею и лучистые волосы на ветру.
* * *
Прошел июль.
Проходил август.
День за днем проходил август - проходил, проходил и проходил. А может, был один лишь день у августа - первый... И первым он прошел, и когда его не стало - не стало ничего.
Не стало и лета... А то, что после него оставалось, отошло в наследство сентябрю.
Все в этот год убывало прежде времени. Прежде всякого времени стали зябнуть руки по вечерам, и листья кленов снова, как в детстве, заалели... А у Нашего появилось несколько новых побегов, и имя ему теперь было - Рыжик, в честь трех единственных алых ладошек среди остальных, золотистых. Рядом стояли взрослые, уже крылатые клены, и Рыжик не чувствовал себя сиротой - он был ими усыновлен; и теперь уже безвестные, весенние, давешние родные вряд ли ему нужны...
Да и помнит ли он о них? Верит в них разве?..
Пройдет еще время, и листья, как не обученные летом птенцы, упадут на землю. Упадут в небо, улетят остальные птицы, успевшие повзрослеть... Зачем помнить своих, которые так просто становятся чужими? Зачем быть Нашим, когда суждено стать ничьим?
Вырастет, вырастет Рыжик...
Он отвыкнет.
Он отвыкнет от августа, как отвык и от мая.
Все будет иначе. У него все будет другое. Все будет по-другому. Будет совсем не так...
Не так. Иначе. Так или иначе...
...Обрывки странных безродных мыслей - как листья - отлетали от него с каждым шагом.
Он шел проститься.
Накануне сентября в последний раз он шел туда, к безымянной скамейке, которую больше незачем приручать.
Он теперь не вглядывался в даль. Он не верил уже глазам, ни своим, ни тем, неповторимым... не велел себе верить. Маленький клен и скамейка - вот все, что остается на память. Остальное - показалось... Впрочем, он не удивится, если не увидится сейчас и с ними - вдруг показались и они? И не покажутся больше?.. А может быть, так и легча. Пусть. Он отпустит их...
И вот он шел. Он шел туда - как обратно; как будто уже уходил. Так или иначе...
В последний раз он покажется парку. Прошедшему лету. Уходящему августу.
Первое августа... второе, третье...
Как дни, он считал шаги.
Как дни, шаги были медленны и напрасны, ничейные... Ничьи. Его... нет?
Да! - его.
Она не могла не быть.
Все просто: он сам... наверное... лишь показался ей?
Но так или иначе.
... двадцать второе... тридцатое...
Тридцать первое августа. * * *
Он увидал ее из дали.
Аллея была прямая, и скамейка показалась еще издалека. Он увидал ее.
Он увидел ее издали.
Ее... Тонкие плечи ее, золотистые волосы...
Она сидела на скамейке, глядя в другую сторону - не навстречу. Словно застывшие волосы; за ними не видно лица. Напряженные плечи приподняты. Подавшись вперед, она глядит в обратную сторону, как навстречу, - словно ждет кого-то оттуда, с другой стороны...
Он остановился.
Он не пошел дальше. Он смотрел на нее.
Весь видный насквозь среди редеющей листвы, он стоял и стоял.
Он не подошел ближе: он ждал, что она обернется, увидит его. И он поймет, что он - есть...
Но она сидела так отрешенно, так тихо, что и он затаил дыхание, боясь причинить ей боль.
Ему казалось, что еще шаг - вперед ли, обратно...
Ему казалось, что даже взглядом он мешает ей быть.
Не свой, ничей, он стоял неподвижно, неподвижно глядя, молчал. На этой аллее, как на чьей-то протянутой руке, он был ненужным даром?..
Наверное, он слеп, если она не смотрит? - наверное, он должен отвернуться: тогда... И все же он не отводил взгляда, и все больней чувствовал резь в глазах, как будто прозревая. Он замер, он хотел перестать совсем - пусть только она...
И тут она тихо, как во сне, дотронулась до веточки клена, не оборачиваясь. Она прикоснулась к одной из его ладошек, и Рыжик стал Нашим - как будто вздрогнул. Судорожно, как ребенок после слез...
И - все еще безымянный, но уже живой - он, август, или сентябрь - или кто же теперь? - он шагнул ей навстречу... Он уже не смог бы не подойти.
Шаги давались ему трудно, как на дне, но он шел, шел и шел, ничего о себе не помня - был ли он раньше, и долго ли, и зачем? - "Жизнь пройти - не поле пережить"? - он не знал ни о чем, все не было, все перестало, и только старое привычное присловье осталось ему взамен...
* * *
Когда он подошел, она обернулась. Она подняла глаза, и глядела на него, не вставая.
У нее был тихий долгожданный взгляд. Невесомая улыбка... теплые тонкие пальцы и озябшие рыженькие туфли так, под скамейкой. Прозрачная жилка у виска.
Он глядел и глядел, узнавая... не узнавая...
У нее были рыженькие туфли, совсем свои среди рыжей травы, и девчоночьи тонкие лодыжки. У нее были тонкие теплые руки... Нежные вопросительные брови и темно-золотые ресницы, мягкие и колкие одновременно...
Он смотрел на нее. Она была вся такая маленькая на своей скамейке... Чем ближе, тем меньше - все меньше рядом с ним. Ее запрокинутое лицо, и бледное и горячее, ее смуглые горькие губы... и вознесенные брови - и взгляд, готовый к вознесенью. Ее трепетные теплые волосы, притихшие у лица. Как музыка без слов, сквозь веки слышный взгляд. Близко, близко...
Он не мог наглядеться:
Ее тоненькие золотые пальцы, как ветки, тонкие лодыжки и непонятной породы туфельки среди опавшей листвы...
Ее горькие, смуглые губы, такие горячие, такие немые. Солоноватые почему-то глаза, родные сквозь веки... сквозь веки... Прозрачная жилка у виска, живая, дрожит. И подбородок, совсем детский, тоже... И родинка, другой такой нет, и губы... и живая улыбка для него.
Эта родная улыбка вровень с его лицом, его дыханием, родные, закрытые глаза, и колкие душистые ресницы, и тоненькие, милые морщинки, как лучи...
Невидимая, ненаглядная. Она.
...Сколько же, не может быть... лет? - он не гадал и не помнил об этом... он просто закрыл глаза и видел ее всю, всю узнавая, невесомую, маленькую, и хотел только удержать ее, уберечь, не отпустить. Ему довольно было ее дыхания, и тоненьких детских рук, и горячих, как внезапный дождь колких пальцев... Он знал, что теперь он ребенок, мальчик, что все теперь не напрасно, и она его не отдаст. Ведь она ждала, чтобы сделать его Своим, и вырастить, и сберечь, и вот он пришел - уберечь ее, узнать и вырасти с нею...
Росло и росло, приближаясь, небо.
Обнаженное горячее небо, близкое, как глаза... Нежное, как боль, небо, нежная горечь его на губах.
У самых глаз родная, как небо, земля.
...Теплое дерево скамейки было горячим. А потом горячими стали упавшие листья, и колкие стебли травы, и ветер, и наверное... Наверно, и облака...
* * *
Когда они расставались, должно быть, стало уже прохладно.
Смеркалось... Высокие деревья потемнели и замерли: только Наш Рыжик вздрагивал легонько, хоть ветер затих.
Затуманенное рыжеватой дымкой, уходило солнце. Откуда-то доносился запах тлеющих листьев, и сладкой горечью оседал в груди. Алые облака, одно за одним, медленно шли на ночлег. Уходил сегодняшний день...
И лишь они оставались.
... Он глядел на нее, а она, чуть отвернувшись, все гладила и гладила ближнюю к ней лапку клена, словно хотела согреться, или согреть... Казалось, она гадает у него по ладони - или, может быть, пишет что-то памятное белым по алому, что-то свое... Скамейка - теперь ручная - одна стояла поодаль, словно ждала, пока ей не скажут: что ей с собой делать дальше?.. Но они об этом молчали, не решаясь уже присесть.
Не отпуская ее единственной руки - той, что не была занята тайнописью - он сделал шаг и взял себе другую, и теперь обе они, маленькие, были у него, и это не должно было кончиться.
мЕе пальцы вздрагивали чуть слышно,словно о чем-то просили...
- Ты озябла... Пойдем ко мне?
"Нет".
- Я провожу тебя?..
"Нет"...
Нет - она не говорила, а только как-то неловко покачала головой.
- Но... скажи мне твой адрес! Я не смогу опять... Я не могу терять вас!
"А завтра... Разве ты не придешь?.."
Ее голос был вовсе не высокий - скорее такой же хрупкий, как вся она. Голос был у нее глуховатый, медленный, уставший, и все равно... И все-таки детский.
- Вы знаете... Дело в том...
Ему вдруг что-то вспомнилось - неминучее, завтрашнее, родное... И тотчас прошло. Тогда он наклонился к ней, близко-близко, закрыл глаза, - словно надеялся так, вместе с нею, вспомнить снова, надеялся рассказать.
"...Дело в том... Ты знаешь - я не могу терять тебя, но завтра... Этот год был уже последним - я получил диплом... А ты думала - я "совсем мальчик", да? Ты так думала, правда?.. Скажи... ты была счастлива... когда-нибудь? Нет, не то... Не отвечай. Я ухожу завтра, завтра с утра. Но я больше не должен... мне нельзя терять тебя, слышишь? Так или иначе... Мне кажется, я смогу быть нужен тебе... когда-нибудь. Но завтра я ухожу - отсрочка кончилась. Только через два года теперь - если б знать, но я... Скажи, как мне найти тебя!"
"Через два года?.."
"Я буду... Можно писать тебе?"
"...через два года, перед началом осени... здесь, у скамейки".
"Да! Всегда, - всегда, понимаешь?.. Но я не могу так!.. Хочешь - я не буду писать, но я должен..."
"Два года - это так много..."
"Нет!"
Он не сказал "нет", а только покачал головой.
Потом он открыл глаза, и увидел ее, и смотрел долго-долго... И не говорил больше ничего.
"Я буду ждать тебя".
Он поднял глаза теперь выше, словно искал в свидетели кого-нибудь из листвы...
"...Я буду ждать тебя здесь, через два года...
Тебя через два года..."
Ему казалось - он слышит не слова, а эхо, и эху он верил сильней.
"... каждый день перед началом осени, и в начале осени тоже, и... Здесь, у скамейки".
Когда эхо смолкло, он отпустил одну ее руку, а другую не мог отпустить. И молчал, и глядел вверх, а потом, минуя ее глаза, оглянулся вокруг и снова - как будто вспомнил...
Он улыбнулся... и вдруг присел на корточки рядом с ней, как ребенок. Все удерживая ее руку, все улыбаясь, он без боли, тихонько взял у Рыжика лист, только один, - и протянул ей.
- Вот... Теперь он твой - весь. Приходи иногда, навещай его, ладно? Я сам посадил его... Он еще никогда не оставался один.
Глядя ей в глаза так же снизу вверх, он улыбался, а потом встал - и все же остался младшим, и не уходил... Не уходил. Ведь для этого нужно было отвернуться.
А потом уходила она. Уходила сама, старшая и нежная, маленькая. Своя.
Два шага - и он догнал ее. Он должен был сказать... Он дышал так, словно бежал долго, долго, и пока бежал - забыл.
Тогда он крепко-крепко закрыл глаза и попросил:
"Знаешь... Ты только не оглядывайся".
...Был последний день августа.
Мы до весны не успели
Мы до упаду устали
Молча ничком упадали,
Перезабыв дерева.
Прелые листья в апреле,
Палые листья в опале,
Павшее воинство листьев,
Падшая дева - листва.
...Время шло без оглядки.
То прибавляя, то убавляя шаг, дни уходили неровным строем, чтобы исчезнуть где-то. Первая осень, как в запотевшем зеркале, не дав себя разглядеть, растворилась в тумане...
Зима объявилась без предупрежденья. Безразличная и холодная, замершая сама от себя, она шла так быстро, словно хотела согреться... отогреться где-нибудь у марта, хоть у порога его. Но март и сам спешил: ветреный, он был легок, и словно ветром сдуло его, а с ним заодно - и апрель, и май, - таким сильным, сквозным оказался ветер. И только в июне он смолк...
Лето выдалось тихим, недвижным, как один большой день, и весь этот день напролет шли дожди, не умолкая, шли и шли, как свежие вести.
...Она любила дождь. И лето далось ей без труда: оно словно бы обо всем уже знало... Ему ничего не пришлось ни объяснять, ни рассказывать - можно было просто молчать и ждать, долго-долго, сколько нужно: август, август, август...
Тем летом были три августа подряд: август, июль и июнь.
Время надышалось хмельным от дождя воздухом - и пошло, не помня себя, без дороги, насквозь, наугад... Деревья словно закружились в хороводе, до изнеможенья, до упада... И приливала к листьям темная, горькая, уже холодеющая кровь. И Твой Рыжик тоже разрумянился рано: он любил осень, любил дожди, и любил, когда она приходила - а она приходила почти так же часто, как дождь.
Но только не чета летней осенняя влага... И сентябрь, октябрь и ноябрь - не из тех, кто согласен жить под именем Августа... Осень шла уже болью, с тоской пополам - да пожалуй, и горше чем пополам, и больше, больше чем осени было тоски.
Уже не мог быть утешеньем и Рыжик: за одну ночь вдруг оставшийся без листьев, он словно память потерял обо всем... Он, и скамейка с ним рядом, вместе казались теперь безродным корабликом без парусов. Как будто средь бела дня разучившись плавать, в одночасье кораблик весь вдруг состарился, потемнел и понемногу все глубже уходил в землю; и все же так сладко, так безоглядно было плыть на нем и тонуть... Кораблик назывался: "Кручина". Наверно, поэтому остальные корабли обходили его стороной - и корабли, и люди; и никогда, ни разу Наша скамейка не стала больше ничьей.
Да и стоило ли удивляться?..
Парк к этому времени совсем заглох, одичал, и даже в лучшие дни лета никто не ходил по той его, заветной тропинке; никто здесь не встретился ей. Или просто никого она не замечала - потому и сами оставалась незаметной... сама-своя и твоя, и ничья. Так тихо, тихонько она шла, такими несказанными были шаги ее, что только поравнявшись с нею, можно было вдруг ее увидеть... И тогда уже не оглянуться было нельзя, и, оглянувшись, уже невозможно было не почувствовать вдруг какую-то безотчетную нежность к ней, уходящей, неузнанной... Невозвратимой. И только оставалось гадать ей вослед - кто она? куда она?... к кому?..
Она теперь давно уже ходила, словно с закрытыми глазами, как будто и сама не знала, не помнила их: голубые или серые, невиданные, невидящие, отжившие - или, как у ребенка, живые?.. "Как у ребенка..." Была ли она юной? - да нет, пожалуй; слишком низко опущены были ее детские плечи... Но не от старости, нет. Золотистые ее волосы лишь чуть-чуть еще серебрились, и такими были пушистыми, что казалось - они помешают разглядеть ее лицо, даже если она вдруг остановится, останется... обернется...
Но она не оглядывалась никогда.
* * *
Прошли годы.
Один и второй - те самые, двое, как близнецы, не близкие ей и неродные. Она не дала им даже имен. Просто: август и август. Два августа без него...
Два августа. Два пустых неба. Два парка... И она, одна. Удвоенные порции минут, часов и дней. Как будто она ехала в купе на двоих, в пустом купе нескорого поезда...
Переменилась ли она за это время? - Она не знала. Но были дни, когда она казалась себе старой-престарой, какой-то потерянной невозвратно... Нездешней, нетеперешней, бывшей. Тогда ей хотелось сойти со своего поезда, который вез ее, наверное, не туда?.. И если это чувство приходило к ней в парке - она боялась не отыскать дороги домой; а когда тоска ее заставала дома... Она спешила в парк, спешила без оглядки и почти без надежды увидеть их снова: скамейку и Рыжика, единственных своих на свете.
Но нет... Все еще, все еще они были, те же, что и всегда - и всегда, всегда узнавали ее... Значит, наверное, не так еще отчаянно она изменилась... и он тоже? - Он тоже смог бы ее узнать?.. И правда: все реже и реже, но бывала с нею такая радость - такое майское девчоночье волшебство, - совсем такое же, совсем, как когда-то...
А между тем, вокруг все становилось новым, неузнаваемым, другим.
...Парк, уже было вовсе забывшийся, почти одичавший, в последнее лето стал вдруг молодеть, в кого-то превращаться - в кого?.. во что?.. - он этого не знал. Как будто он решился махнуть рукой на прошлое, как будто перешел в иную веру... Бог весть в какую. Но только птицы теперь ему пели - словно бы "в строго отведенное для этого время", дожди забегали к нему без охоты, лишь мимоходом, а тропинки его, все до одной, стали аллеями, широкими и прямыми... И по ним уходили куда-то остриженные деревья, не сбавляя шага, не нарушая строя, сплошной шеренгой - шли, как новобранцы. И она не смотрела им вслед.
Она только боялась за Рыжика, за него единственного, одного в этой иной и странной стране... Но нет: новые законы его не коснулись, - как видно, для рекрута он был еще слишком юн; хотя в сравнении с нею казался уже старшим. Так сильно вытянулся он, так широко раскинул ветки, - как будто бы не на шутку готовился полететь... Скамейка теперь едва доставала ему до коленок: она словно все силы ему отдала, Твоему Рыжику, а сама стала меньше, слабей и ниже травы, совсем ссутулилась - "втянула голову в плечи", подальше от греха, поглубже от новых зим...
Зато неподалеку, напротив, теперь появилась Другая - новенькая самозванка из пришлого племени Нынешних, гладких и разноцветных близнецов. Впрочем, Другая выгодно от них отличалась: она не была покрашена; в этом дальнем конце парка, наверное, о ней забыли. Или, может быть, она сама сбежала сюда, не спросившись?.. Этакой вольной повадкой она даже напоминала немного Нашу в молодости; с ней вполне можно было поладить. И все чаще теперь именно ее, Другую, предпочитала "эта странная, вечно одинокая особа" - так она сама думала о себе, словно от имени чужого парка, чужих деревьев и посторонних прохожих дней. С каждым днем она становилась все меньше и меньше, все дальше и дальше отсюда... И чужими глазами, с чужой скамейки, издалека она смотрела слепо на свою, всегда свободную, жалкую и родную.
...Август был далеко позади. Второй август. Или третий?.. Третий - с ним. Второй - без него... И ни одного августа больше.
"Последний день лета"...
Где же он?.. Что с ним сталось?..
Может быть, он перешел на сторону осени?.. Такая теплая стояла осень, что каждый день ее казался летним, и потому - последним.
Стояла осень, не в силах двинуться с места...
Последний день.
Сентябрь? Октябрь..
Но и они уходили. Ни сентября, ни октября - ничего... Ей ничего, ничего не оставалось.
Ноябрь?.. Что ж, - он был все еще теплым, на редкость. Но не на радость... Да ведь и он остается ни с чем. Ни просвета живого неба; ни одного живого стебелька; ни листа ни на одном из кленов.
Вот только разве что Рыжик, Твой Рыжик... твой или не твой? - у нынешней осени был он единственным: уже почти уходила она, осень, а Рыжику оставляла на прощанье два как будто еще живых листка - ему, одному из всех. Листья были багрово-смуглые, в темных, словно пороховых отметинах - как озябшие и усталые ладони, не мальчишеские уже... Может быть, осень оставила их себе во спасение, чтобы держаться за них, чтоб удержаться, не уходить? Но если так - в последний свой день возьмет ли она их с собою?..
* * *
Последний день осени, тридцать первое ноября, был завтра. Был... Или будет?
То, что было, не бывает завтра?..
Значит - сегодня. Тридцать первое и последнее, опоздавшее, уходящее ноября. Последний день... В последний раз проведать парк, в последний парк, пойти...
...В последнее время она уже не бывала там. К исходу осени ей стало казаться, что она пропустила Свой день, каким-то образом потеряла его, - именно его и потеряла. И теперь уже было не жаль остальных, еще уцелевших - дней, сумерек, парков, заморозков, ноябрей...
Она и сегодня не жалела ни о чем. Не жалела и не вспоминала. Она никуда не хотела, не помнила, никуда...
Она не собиралась. Просто вышла из дома не одевшись, в чем была.
Неделю назад - или две недели? - было еще тепло; и ей хватало одного ее старого рыженького жакета: она почти не расставалась с ним в эти два года, с того последнего вечера, такого же, как сейчас. Тогда ведь тоже было тепло, почти жарко?.. а потом вдруг стало прохладно, холодно... Похолодало.
Тогда ведь тоже...
* * *
Она замерзла, уже войдя глубоко-глубоко.
Как вода, студеный белый воздух был в тягость... И там, в глубине парка, на дне огромного дня, она вдруг застала себя - без предупрежденья - совершенно одну, нежданную, негаданную, почему-то продрогшую до основания, до сердца, до слез... "Не зная броду"... На пустой, покойной аллее, средь бела дня, среди каких-то белых, ненастоящих деревьев.
Холодно!..
Она попробовала понять - отчего бы им быть белыми, деревьям? - на миг остановилась, пытаясь вспомнить... Но не смогла. Белые?.. Что же - пусть белые. Бог с ними... Один Бог знает, что с ними. Бог их знает: Он знает всех... Но кто знает Его? Кто Его знает...
А кто знает ее?..
"Кто знает меня?.." - спросила она про себя, и не расслышала ответа.
"Кто - знает - меня?.." - повторила она громче, шепотом - вслух, и вдруг поняла, что плачет... Слезы были почти морозные, колкие, но живые. Словно она тоже была одним из деревьев, и иней ее растаял...
Нет, - она, кажется, не согрелась - она просто забыла, что бывает тепло. Она смотрела вперед, смотрела вдаль и не видела - она была близорука, да и слезы...
Сквозь слезы казалось невозможным все, что было: небо, скамейка, клен... Видимо-невидимо слез. Ненаглядный...
Она не видела и знала, что не может видеть его, и все-таки шла, не видя, не глядя, ничего не помня... только его одного, одного, посреди огромного белого парка - но ведь это не он? - среди огромного парка, все ближе...
...маленький, странный, Свой.
* * *
Он сидел к ней в профиль. Совсем уже близко. Совсем...
Совсем сутулые плечи, согбенная спина и белые, почему-то белые волосы...
Он не глядел на нее. Он смотрел прямо перед собой.
На нем было старое черное пальто, а у колен неуклюже притулилась темная тяжелая трость... Почти такие же темные большие ладони. Белые волосы. И словно вчерашние, светлые глаза.
Он не глядел на нее. Он сидел на Нашей скамейке и смотрел на другую - напротив. Тогда она подошла...
Она подошла - совсем близко, и села туда, куда он смотрел.
Теперь он не мог не увидеть. Он глядел ей прямо в лицо, не отрываясь, - но она была рядом!.. Рядом. А он смотрел далеко.
...Казалось, он видит. Но видит ее там, а не здесь. Широко открытыми прозрачными детскими глазами он глядел на нее... Он плакал. И она не знала - о чем?.. Оттого ли, что напрягает зрение, всматриваясь вдаль? Оттого ли, что видит ее - или, может быть, уже давно, или... Тихо, тихо, не отирая слез, он улыбался. Улыбался туда же - далеко, мимо, не прикасаясь к ней.
Она обернулась: а вдруг оттуда, издалека она придет сейчас - настоящая, другая?.. Но нет - никого. Ее нет больше... Она была одна, и только ей, она помнила: ей одной он мог улыбаться так... Та самая улыбка. Словно не исчезала с тех пор. Словно замерзла у него на лице, и не могла растаять... Она была старой. Она была - заранее, загодя, задолго до этого... до того, как... Господи! - до чего?.. До чего же она изменилась, если уже думает о себе, как "об этом", об этом... о чем-то таком, чего он никогда не сможет узнать?..
Да, - он не узнает ее. Теперь это ясно.
Эта ясная грусть, и молчание, и детская растерянная нежность... Все - не для нее, сквозь нее... Не ей. Сразу всем - или себе самому, - или, может быть, даже этой случайной женщине, что сидит напротив... Кто она?..
Кто она ему?
И кто - он - ей, и он ли?..
Он был, она точно помнит... Он был... Его глаза, и смуглые ладони, и белые волосы... Они у него были теплыми, темнее, чем у нее. Она согревала в них пальцы. Особенно помнят пальцы... Еще плечи: у него они были сильными и горячими, и ладони были живыми, а морщины... У него их не было вовсе. И не было этой уродливой черной трости...
Зачем она ему, Господи?
И глаза... замерзшие, замершие - зачем ему, родные?.. бесконечные как жизнь, бесконечно родные...
Зачем такие ему, если не видят - не помнят - не узнают?..
Он вернулся. Больше не нужно ждать - дни кончились. Теперь их не будет.
Зачем же он здесь?..
И зачем здесь она, на чужой скамейке, напротив.
Она встала.
Шагнула - сначала прочь, потом обратно...
С неясной, недоуменной болью он поднял глаза, но снова - мимо, выше, к небу, и замер так, в какой-то напряженной, трудной молитве... Он вовсе о ней забыл.
И тогда она, уже не глядя, подошла к его скамейке, протянула вслепую замерзшие намертво руки, и без спроса, без боли отломила у клена его ветку, с двумя последними листьями на ней.
Один лист сорвался - и упал навзничь, на льдистую лужицу, рядом с тростью... Другой удержался, как мог. И ветку с этим последним листком, как будто к подножью памятника... Она все так же не глядя, уже ничего не чувствуя, уже мимоходом положила ему на колени.
Она сказала: "Это... Вам".
Но голос ее, уже умерший, старый, сорвался на шепот, сломился между двух слов...
Он резко и как-то безнадежно протянул к ней руки.
Она уходила.
Он хотел встать - но пошатнулся... выронил ветку... стал нащупывать трость, оскользнулся и упал на колени... Он набрал полную грудь воздуха и тихо и коротко застонал.
Она была далеко - она уже не могла оглянуться...
Он долго искал ветку, не подымаясь с колен. Нашел, поднес к лицу, и прошептал ей на ушко: "Пожалуйста, зови меня на "ты".
Ни к кому не спеша,
Никому не слышна,
Как от тела душа,
Как от лета весна,
Как туман от огня -
Так надежда моя...
Помяните меня
В час отлета ея.
...Стояла зима.
Все еще стояла зима, шеренгой одинаковых дней, стояла недвижно на месте - ни шага назад, ни вперед; ни шага, ни звука... И только Первого декабря - как не было, как не бывало, как и быть не могло.
Пасынок зимы, этот день удался не в нее, и когда он ушел, зима не сумела его повторить... А назавтра же, к утру, в ночь на второе выпал снег, и все вокруг стало равно: черное и белое, вчера и завтра, небо и земля.
Только уже к январю равенство было нарушено - каким-то транзитным ветром, кое-как, на скорую руку и без души. Снежные стога столпились повсюду, как чьи-то безымянные могилы... Весь парк теперь казался заброшенным кладбищем; и похороненные здесь кусты и скамейки никто не приходил помянуть.
Не приходил и он. Еще до сугробов, накануне нового года он слег - почты без надежды, всерьез.
* * *
...С тех пор, - после первого декабря, - он больше не потерял ни дня, ни одного: ни второго, ни третьего.
Он проводил в парке все время, с утренних сумерек до вечерних, не отдыхая, не отличая сумерек от белизны. Каждый день зимы: третий, четвертый, пятый, час за часом, от прихода до возвращения от сидел на Нашей скамейке - целые дни напролет... Но не его это было время, он знал - не его.
...Каждый вечер, вернувшись домой, не раздеваясь, не расстилая постели, он ложился ничком - ему казалось, так легче не видеть - и убеждал себя, что больше никуда не пойдет. И верил в это... Его глазам сначала было холодно - словно он брал подушку с собою в парк, и наполнил снегом; а потом постепенно она теплела под его дыханием. Иногда он так и засыпал, и последние его, уже неясные мысли были про снег, который вот, оказывается - бывает все-таки теплым... А к утру наволочка становилась влажной.
Ночами глаза его слезились еще сильнее, чем днем - к этим неудержимым слезам он уже привык, и даже в парке зачастую забывал утирать их. И только изредка, если глазам становилось больно и живая горечь вдруг обжигала губы - он вспоминал, что плачет... Тогда он говорил себе, что нет - это все те же слезы, привычные, всегдашние, такие, которых все равно не сдержать.
По утрам, проснувшись, он не сразу отнимал лицо от подушки, а вспоминал сначала, что сегодня никуда не пойдет... И все лежал ничком, ничего не чувствуя, кроме влажности и темноты. Ему казалось, что еще, наверное, рано?.. И, когда он наконец подымался и снова, уже в который раз не мог понять разницы между ночью и днем - он закрывал глаза. Так и ходил привычно по комнате, и что-то привычно делал, - и помнил только, что глаза у него закрыты и что он не пойдет сегодня... И вдруг заставал себя в прихожей, в тапочках на босу ногу, с широко открытыми глазами и в пальто.
Тогда он обувался, нащупывал в углу свою палку и выходил из дома; и всю дорогу по пути в парк, стараясь ничего не думать, он твердил в такт шагам, просто так, без оглядки: "Куда глаза глядят".
* * *
В парке, едва добравшись до скамейки, иногда забывая даже смахнуть с нее снег (он если и делал это, так только для нее, не для себя) - едва лишь наконец присев, он почему-то сразу же снимал и прятал в карман темные очки. Потом, объясняя себе, что сделал это машинально, доставал их снова - и так и держал в руках дотемна, забыв, что не надел их... И наступающий вечер казался ему все тем же днем - как будто сквозь темные стекла.
Ждал ли он?
Он хранил это в тайне от себя самого. Он молчал об этом.
Что мог он сказать себе?.. Лишь то же, что и всем остальным, если б его спросили, - то же самое, что сказал бы чужой человек, увидав его здесь... "Вот сидит странный, седой старик; наверное, одинокий. От мороза у него слезятся глаза, и он время от времени вытирает их. Он пришел подышать сюда, в парк, потому что это полезно... Действительно, это очень полезно, и он приходит сюда каждый день".
Он не знал, что к этому прибавить, и, отчитавшись наскоро, считал себя свободным. А больше его не спрашивал никто...
Обычно за весь день он так и не чувствовал холода; не узнавал наступления времени, течения темноты... Он приходил в парк, не помня себя, и уходил, не вспомнив. Здесь, в тупике продрогшей аллеи, он был как бы частью ее: таким же белым, немым и недвижным.
И лишь однажды протяжное это забытье вдруг было нарушено каким-то детским, живым звуком...
* * *
В тот день он страшно устал по дороге.
Накануне была оттепель, а ночью опять подморозило, и, в довершение всего, под утро выпал снег... У самого дома едва не упав, оскользнувшись, он почему-то даже не подумал, что стоило бы, наверное, вернуться?.. Потом, несколько раз теряя по пути равновесие, под конец уже вовсе выбившись из сил, все же как-то особенно тщательно на этот раз он сметал снег со скамейки, словно решил устроиться здесь насовсем. Но под снегом оказался слой льда, и с этим уже ничего нельзя было поделать...
Он подумал, что небо, наверное, тоже обледенело? - и попытался представить цвет и имя сегодняшнего дня... А потом... попробовал вспомнить... Когда в последний раз он видел небо? - не таким, а жарким, как будто золотисто-рыжим? С единственной, как солнце, родинкой, и близко, и высоко... И потом - каким в тот день был парк, и его тропинки, и одуванчики на обочинах?.. И какими летучими потом были листья... И какой потом стала земля. И потом...
Вдруг что-то зазвенело.
Так высоко, так тихо... Где-то очень рядом. И смолкло...
Откуда бы это?.. Похоже на детский плач, но только как будто не издалека. Или просто - слух его так обострен, что и дальний звук превращает в близкий?.. Вот, кажется, опять... да, здесь!
Невольно он привстал, забыв о трости. Сделал шаг... еще один.. И замер. Вытянув перед собой руки, он слушал воздух - ладонями вверх... Вдруг позабыв усталость, он готов был идти куда угодно - лишь бы звук послышался вновь.